Никита Ярыгин

Правда как источник поэзии

Из номера: 29. Карьера свободы
Оно

Преамбула

 

Эта статья взялась из заметок, возникших по ходу работы над книжным проектом «Фауст». Моя авторская концепция состоит в том, что все самое главное начинается в «Фаусте» с Фаустом после истории с Маргаритой. Она только жертвенное животное, чистая и наивная, здоровый биологический стимулятор, обязательный к употреблению, прежде чем приступить к выполнению основной поставленной задачи.

Более того, Маргарита – средство осознать цель в полной мере методом от наиболее простого к максимально сложному.

А что может быть сложнее, чем обмануть ожидания Дьявола, самому став Богом?

 

Гениальный Гете, сознавая свою гениальность, кроме собственно художественных литературных произведений, среди которых безраздельно царит вечно молодой Фауст, потрудился оставить нам и документальные свидетельства своей выдающейся жизни: Свои диалоги, Свою избранную переписку и Свои мемуары – «Поэзия и Правда».

Вещь особая, занимающая исключительное место не только в мемуарной, но, прежде всего, в искусствоведческой и душеведческой литературе. Она невозмутимо ждет и раз за разом дожидается своих будущих адептов, никогда не старея. Теперь пришло и мое время.

Странно, что такое объемное размеренное повествование, выстроенное скорее как поток сознания, чем воспоминания современника конкретной исторической эпохи, содержит и сохраняет на всем протяжении пружину головоломной интриги. В данном случае – интеллектуальной. Сам Гете говорит, что, кроме прочего, хороший рассказ должен «давать пищу воображению для фантазий, а уму для дальнейших размышлений». Первое свойственно Поэзии. Второе относится к Правде.

Тем не менее авторское предисловие, замаскированное под письмо некоего безымянного поклонника, инкогнито которого иногда толкуют как образ издателя, требующего от Гете лично создать для потомков достойную его пера панораму своего грандиозного бытования, неожиданно настраивает подступающего к тексту читателя на саркастический лад. Эта откровенная провокация выглядит столь примитивно и, следовательно, так убедительно, что наивно ловишься на удочку автора и раздраженно поражаешься подобострастному словарю расточаемых панегириков.

Инстинктивно хочется закрыть книгу, не начиная. Сознание отказывается поставить в один ряд высокопарное бахвальство и чеканные афоризмы, свойственные стилю топового классика немецкой литературы. Но это только первичный фильтр очистки для совсем дремучих дураков. Стоит лишь открыть начальную главу и перейти к тексту от первого лица, как все встает на свое место!

 

Правда, не сразу. Поначалу просто увлекает любопытная информация, сопровождающая достаточно предсказуемый рассказ о ранних детских проказах – энциклопедически точные поясняющие данные, мастерски вплетенные в живую литературную ткань. Но по мере взросления Героя эти параллельные формы повествования сливаются, и автор начинает представлять читателю все более ценный эмоционально-познавательный материал через линзу стремительно накапливаемого личного опыта и своей, соответственно углубляющейся, индивидуально-рассудочной оценки. То, что первоначально шло от выдающихся способностей, закономерно приходит к выводам независимого Ума.

Причем критики относят аналитическую составляющую к слабой стороне мемуаров Гете. Ему ставят в упрек сбор дополнительной информации, пристрастие к мелочам, восполнение пробелов собственной памяти за счет воспоминаний других людей. То есть, по сути, подмену мемуаров Исследованием. Однако именно это и является главным достоинством книги!

Гете предупреждает, что «бесценна неспешная плодотворность впечатлений, которые мы вбираем в себя без дробящей их на части критики». По его убеждению, как бы они ни желали докопаться до глубин, им в удел остается только внешняя форма. Настоящее содержание доступно лишь бесхитростной душе.

Комментаторов смущает, что подводящий итоги автор редактирует, имитирует и реставрирует чувства молодого человека на основе конечного жизненного опыта. Но ведь это мемуары, а не вновь открытый миру детский дневник!

На самом деле, склонность к вдумчивому созерцанию и убедительным выводам в столь раннем возрасте может показаться фальшивой. Сам же Гете объясняет все именно детской непосредственностью, говоря с иронией, что «человека, который лелеет в душе лучшие свои чаяния и, по простодушию своему, ни от кого этого не скрывает, считают неопытным». И желает читателю подольше оставаться в таком блаженном состоянии, не обременяя себя косным опытом жизни, чтобы верно воспринимать ее во всем многообразии.

И все же критикам недостает в книге спонтанности тех чувств, которые принято считать неотъемлемой привилегией юности. Слишком много рассудка, трезвого взгляда со стороны. Особенно это обескураживает, если речь идет о молодых годах знакового поэта галантной эпохи, воспевшего одну из культовых легенд романтического репертуара, любовь Фауста и Маргариты. Интрижку пожилого ученого и едва созревшей мещанки – уточняю я.

Налицо банальный мезальянс, он же парадокс – верный друг гения. Если отбросить возвышенно-идеалистическую и приземленно-бытовую трактовки, мы сможем взглянуть на фабулу с точки зрения Гете и встретиться лицом к лицу с Правдой в том виде, в каком ее считал таковой сам автор. Не униженной и погрязшей, но осязаемой и полнокровной пищей пытливого и жадного Ума, от имени которого Гете ведет свою речь.

 

Справедливо и в то же время неверно замечают, что в «Поэзии и Правде» минимум упоминаний о «Фаусте» и работе над ним. И с разочарованием поясняют, что текст мемуаров, к огромному сожалению, затрагивает только начальный этап работы над поэмой. Чего же вы хотели?!

На самом деле вся эта книга неразрывно связана с персоной Фауста, мантию которого Гете примеряет на себя уже в Страсбурге. Тогда, фигурально поворотясь спиной к своему старшему товарищу, глумливому эрудиту Гердеру, Гете громко и внятно произносит, словно обращаясь со сцены в темный космос зала, что он делился со своим дорогим другом всем, кроме самого сокровенного – Фауста, героя ярмарочных балаганов, образ которого давным-давно завладел его душой и «звенит и звучит» в его сердце.

С читателем он поступает так же – до поры до времени откровенничает обо всем, кроме Главного. О творчестве упоминается вскользь. Только едва заметные, не каждому очевидные вехи.

Это трудно осознать вполне, но Гете, безо всяких метафор, именно знакомится с тем, кто его читает. Проверяет на слабо, узнает его лучше и тестирует, прежде чем открыть двери своей творческой лаборатории.

Круг интересов Героя, которого непонятно каким образом и на каком этапе невольно начинаешь ассоциировать с собой, расширяется одновременно в трех измерениях: временном (мальчик подрастает), пространственном (география передвижений по городу, городам, стране) и эмоциональном (личные контакты), имея своим центром ребенка, подростка, юношу Гете.

Эгоцентризм, в той или иной степени свойственный всей мемуарной литературе, здесь предстает в столь монументально-громадном и беспощадно-откровенном качестве, что вызывает благоговейное восхищение. Эгоизм как вариант психологического эксгибиционизма. Нарциссическая разновидность крайней требовательности к себе и, как следствие, покровительственная снисходительность к играющим вторые роли, поощрительная оценка статистов. Ответственное осознание своей исключительности как почти божественного права на покровительственный гуманизм.

На первый взгляд, ничего уникального для тех времен. Вольтер и Руссо были готовы возлюбить весь мир при условии, что человечество безоговорочно покорится их заветам. К первому Гете относится почти с презрением, ко второму – почти с жалостью.

Вольтера он живописует как человека, «с юности направляющего все мысли и усилия на продвижение в общественную жизнь и политику, приобретение связей с сильными мира сего для того, чтобы самому властвовать над миром». И заключает: «Мало кто ставил себя в такую зависимость, чтобы добиться независимости»!

К Руссо он более снисходителен, но, охарактеризовав его «Пигмалиона» как «произведение, сделавшее эпоху», он пожимает плечами в недоумении, как можно произведение искусства, «высшее создание Духа», призванное «создавать иллюзию более высокой действительности», разрушать «низменной чувственностью» и принижать его до «собственной убогой обыденности»?

«Поэзию и Правду» можно было бы рекомендовать в качестве удачной альтернативы «Воспитанию Эмиля», если бы ее посыл ориентировался на граждан и потребителей. У пособия по воспитанию гениев слишком узкая аудитория. Кроме того, эта порода отличается от обывателей тем, что воспитывает сама себя.

Увесистые писания энциклопедистов Гете сравнивает с огромной, шумной и суетливой ткацкой фабрикой, после посещения которой «становится противен собственный сюртук». Он ни в коем случае не видит себя среди них.

Говоря о разнице, интересно отметить, что, то и дело подкармливая эрудицию читателя условно-полезной информацией, Гете считает ниже своего таланта снисходить до утилитарного просветительства, отклоняет от себя посох пастыря.

С благожелательной холодностью поэт делится своими соображениями, как Гуру: не поучая, осуждая или унижая, но сохраняя непреодолимую дистанцию на радиус магического круга, в центр которого он себя поместил. Четкая геометрическая конструкция литературного плана задает точные сроки каждого события, координаты мест и расположения действующих лиц, что лежит в основе ясности мысли и языка изложения.

Вспомним, что речь идет о литературе второй половины XVIII- первой четверти XIX веков. Ее манера барочна и классицистична. В современном восприятии чересчур приторна и вызывающе нетороплива. Кажется, что писатели ходят на цыпочках в одних чулках, боясь потревожить покой того самого сытого бюргера, проводящего за книгой свой послеобеденный досуг.

На старте Гете сохраняет верность принятой в его время традиции. Он виртуозно держит равновесие на прямом и прочном пути благопристойности над головами открывших в удивлении или зевоте рты зрителей, которых «по-настоящему беспокоит только скука». Правда, тонкий этот канат раскачивается туда-сюда со все увеличивающейся амплитудой и возрастающей скоростью. Но изя­щные, сбалансированные фразы необходимо-достаточной длины и исчерпывающие по существу легко и естественно поспевают за твердой поступью ритма. Что это, привычка синхронизировать мысль, слово и стихотворный размер? Ничего не бояться в своем заколдованном круге?

Таков Он – «народный оратор нации, с которой не о чем говорить»!.. Что, сонный бюргер, теперь ты действительно сыт? Услышать такое от самого Гете! Признаюсь, тут и у меня челюсть отвисла…

 

Раньше я уже говорил о снисходительном человеколюбии Гете. Кажется, только своих родителей он не представляет как самоценных участников жизненного процесса. Сухие, лишенные сердечности упоминания отца содержат более иронии, чем теплых чувств. Строки, посвященные матери, написаны с уважением к человеку, честно исполнившему свой долг. Гете признает ее соответствие доставшейся роли, но не испытывает признательности. Отец и мать только обслуживают необходимые потребности: рождение, выживание, возможность учиться. Они сделали то, для чего появились и жили на свете.

Все остальные приносят добровольные Дары и потому достойны слов благодарности. Гете порицает неблагодарных, но проницательно понимая их позицию, чтобы не принять ее ненароком, культивирует благодарность в себе, следуя особой авторской методике.

Каждый человек, оставивший след в его жизни, воплощен для Гете в фетише, имеющем к нему отношение. Обычно это книги, письма или милые сувениры. И Гете берет за правило показывать их при каждой оказии и рассказывать о стоящих за ними живых или уже умерших людях. Когда у него не находится слушателей, он общается с прошлым один на один, проделывая ту же ментальную процедуру. Не формально, а подробно и с искренней благодарностью. Когда он понимает, что скоро не сможет выполнять этот ритуал, то пишет мемуары, желая продлить свою благодарность в протяженности, недоступной простым смертным.

Первая среди прочих – бабушка, чей отдаленный, как на подмостках, облик призрачен и бел. И ее кукольный театр – прообраз окружающего мира, где малыш дергает за ниточки и управляет любимыми куклами, игрушечными и живыми.

Следующий после Семьи, многоликий и пестрый, но единый как класс и цельный как символ круг общения – это Друзья. «Славная и добродушная университетская чернь», «практические философы и бессознательные мудрецы». К ним не предъявляется слишком высоких претензий. Напротив, их достоинства превозносятся, их одобрение воспринимается как Благо. Откройте посвящение к «Фаусту». Это про них! И о себе.

Друзья олицетворяют собой Поколение, от имени которого Гете говорит «Мы». Но он не растворяется в нем, а вбирает внутрь. Утверждает себя как воплощение своего времени.

В отдельные, но разительно обозначенные категории попадают случайно встреченные яркие персонажи и странные темные личности с непременной косицей, прижатой локтем треуголкой и короткой шпагой под полой, словно спешащие на гофманианский карнавал. Часто эти два множества пересекаются, но всегда существуют сами по себе. Как лицо и маска. Даже Гете перестает быть собой, если принимает позу этого вычурного силуэта. Иногда такие щеголи имеют привычку засовывать в карманы сюртука длинные концы своих черных плащей…

А еще романтические пасторальные девицы и неизбежный душевный разлад…

Не порывая с ближними, но отдаляясь от них, Гете выходит на широкий простор для пристального наблюдения действительности. Пересекает верхом, бороздит в желтых дилижансах, обозревает с колоколен церквей и башен соборов. Издалека, с высоты собственного потенциала он лично избирает тех, у кого принимать подношения – знаниями, признанием достоинств и самым дорогим подарком – опытом первой «бездумно вскормленной» юношеской любви, имя которой Гретхен.

 

Да! да! та самая Маргарита! Или ее двойник?.. В лучших традициях сцены Любовь приближается среди апофеоза коронационных торжеств. Как хороший немец, Гете последователен в событиях, аккуратен в деталях и точен в описаниях. Как верноподданный патриот, он абсолютно счастлив!.. И вот тут-то, пока все наше внимание приковано к слишком подробной, чрезмерно громоздкой карнавально-фальшивой Правде, сзади незаметно подходит, прижимается к нам всем телом и закрывает ладонями глаза Поэзия.

Они не случайно настигают нас одновременно, вместе, как прозрение правды Жизни во всем ее объемном многообразии. На фоне этого открытия обретают подлинную цену и король со всеми его заботами, и знания тысячелетий, и заумные мысли, и вязкий комфорт… Если бы Рай был достижим, он не был бы раем. Идеал всегда призрачен, кроме как в Гармонии, свойственной только Искусству: театру, живописи, литературе и самому ее радикальному жанру – стихотворному.

Как объединить в одном томе размышления об истории, этике, эстетике, философии, психологии, культурологии и литературе, и не прослыть унылым энциклопедистом? Размышлять должно о большем. Потому что, несмотря на гуманитарное наименование, все они – суть дисциплины, а значит, подразумевают некие критерии, они же – ограничения восприятия. А Гете не замечает границ! Он не приемлет их сердцем, в котором звучит мятежный гуманист Фауст.

Так о чем эта Правда, и при чем тут Поэзия? Правда состоит в том, что книга живописует нам процесс и раскрывает механику создания национальной литературы. Все стариковские знания, всю мертвую науку Гете использует как реагенты «мистико-кабалистической химии», с которыми экспериментирует и на основе которых тестирует «водянистый и расплывчатый» язык самовлюбленной, подражательной, оглохшей от «анакреонтического пустозвонства» незрелой отечественной графомании.

Он проникает в секреты французов и тайны англичан, расчленяет «одинаково плоское» и отделяет «низкопробное от высокого», требует, прежде всего от себя, «выразительной краткости» и «насыщенного лаконизма» и, наконец, как наделенный нездешней силой демиург, преподносит рецепт и осуществляет на практике создание жизнеспособного и здорового гомункулуса – германскую литературу в современном понимании этого слова.

Первый шаг из «нулевой эпохи» должен быть сделан путем подлинно народной эпопеи, в процессе создания которой возникнет истинно национальное содержание, а оно, в свою очередь, потребует и сформулирует органичный, живой и подвижный немецкий литературный язык.

Война, как излюбленная тема эпопей, для этого не годится. Она разъединяет. Еще зияют раны недавней войны, продолжавшейся семь долгих лет. Но есть один сюжет, «от пристрастия к которому целая нация не может отделаться и жаждет видеть его повторенным на все лады…».

 

Мемуары Гете чаще всего вспоминают в связи с мимолетным упоминанием Моцарта. Даже от опосредованной встречи двух гениев ждут откровений. На самом деле, там не о чем прочесть. Гете всерьез ценил только те виды творчества, в которых прослеживается развитие сюжета, построение мизансцен и столкновение характеров. Из связанных с музыкой эпизодов «Поэзии и Правды» явствует, что она возбуждала его лишь как эмоциональный фон, акцентирующий драматическое действо.

«Органом познания для меня, прежде всего, был глаз», – констатирует Поэт и причисляет Моцарта к сонму тех самых, сокрытых во внешней форме, человечков «в париках и со шпагами на боку». В моем понимании – очень прозорливо.

Гете любил театр, место, где «чувственные порывы обретают духовные формы, а духовные потребности принимают чувственные образы». Называл сцену «идеальной территорией».

Дивился экспрессивным играм детей в дуэль и честь, но признавал театральную игру за исполненную обдуманной гармонии правду жизни, а условность некоторых, почти отвлеченных, понятий – как полезный компромисс между чувством и разумом. Это не подразумевает Утопии, просто приведение неискоренимых противоречий в логичную систему на основе неукоснительных законов стихосложения.

Кукольный театр, подаренный бабушкой, до сих пор жив в доме-музее во Франкфурте. Как и картины, которые заказывал и скупал квартировавший там французский офицер. Каждому из героев «Поэзии и Правды» можно посвятить полноценную биографическую статью. Архивы подтверждают все, кроме загадочной детективной истории настоящей (или вымышленной) Гретхен. Фактически ее не было, как нет ее в народной легенде о Фаусте, нет ее и у Марло. Но в реальности ее не могло не быть!

Существует сразу два равноправных ответа – либо Гете увековечил ее в поэме, либо оживил в своих мемуарах. Третьего не дано. Но, так или иначе, она для него действительно существовала.

Критики уличают Гете в подделке – из документально подтвержденных фактов, как из разрозненных кирпичей, он выстроил пространство параллельной реальности, тот самый райский сад из интерлюдии про нового Париса. Но ведь не доходный же дом, а святилище прекрасной, разумно спланированной действительности! Сказка ложь, да в ней намек. Она указывает нам зашифрованный символами путь к настоящей Правде искусства, которым шел и каким вел Гете.

 

Считается, что стремясь лишь к благозвучию немецкого названия книги, которое грамматически правильно должно было звучать как «Правда и Поэзия», Гете поменял слова местами. В итоге получилось так, что он не только сделал фразу более певучей, но и установил главенство приоритетов. Могло ли это произойти случайно? Только не у него!

Какой же вывод сделали потомки из сего замысловатого исследования? Постановка духовного начала прежде естественного настолько резала слух его соотечественникам, что многие годы после смерти Бессмертного, игнорируя название прижизненного издания, книга выходила под «правильным» заголовком. И даже вернувшись, пусть и не сразу, к аутентичной форме звучания, большинство вряд ли поняло, что имеет дело с вынесенной на обложку формулой творческой доктрины поэта – математическим заклинанием для вызова Музы. Или, может быть, Мефистофеля?

 

Скользит в беспечной толпе однокашников долговязый студент с повадками капуцина, доходит на очаге волшебная панацея, мерцают в бездонных оврагах таинственные светляки… Склоняются над гадальными картами экзальтированные француженки-танцовщицы, благословляют и предают проклятию… Студенты-медики дают спектакли в анатомическом театре…

Мария-Антуанетта едет в Париж. На казнь, как на венчание. Всюду признаки и знамения наступающих перемен. Во всем. На гобелене во временном попутном дворце из-под царского пурпура виден только длинный белый хвост с увесистой кистью – то ли жертвенного быка, то ли Диавола…

Оттолкнувшись от принятого за исходный нуль центра круга, от языка восемнадцатого века и своего верхнегерманского диалекта, спалив на кухонном огне «юношеские планы и попытки», Гете несется через века на адском коне Мефистофеля над Франкфуртом, Лейпцигом, Кельном, оставляя далеко позади девятнадцатый, двадцатый и даже двадцать первый век. Так современно сейчас не каждый напишет! Так актуально не всякий выскажется!

Жестокий водевиль при участии наделенного разумом рогатого парнокопытного, символизирующего сторонний взгляд холодного рассудка, с которого начинается эпопея плотских и метафизических исканий разочарованного мудреца, является не сутью, как удобно считать, а скорее аллегорической прелюдией к монументальному полотну, в котором все остальные чувства отступают и падают ниц перед непреодолимым стремлением Воли достичь гиперрационального совершенства.

Не прослеживается ли здесь общей сверхзадачи с «Поэзией и Правдой», решаемой в каждом случае на основе противоположных, но одинаково результативных подходов – методологического и образного? Действительно, видел ли Гете свое отражение в Фаусте, как отождествляют Джоконду и Леонардо?

Взгляните: и там и тут – пожилой мыслитель. И тут и там – молодая девушка. Мемуары – волшебное средство возвратить молодость. Но только любовь эта, оживленная памятью или порожденная мечтой, станет уже эпилогом.

 

Эпилог

 

Карл Густав Юнг в книге «Психологические типы», то и дело возвращаясь к личности и произведениям Гете, считает его уникумом, имевшим в себе внутренние силы придерживаться золотой середины между экстравертными и интровертными колебаниями своего бессознательного.

И все же, говоря о биографии Поэта, он предупреждает, что, изучив ее в полной мере, смог бы доказать преобладание в его натуре характерных черт, свойственных экстравертной человеческой личности.

Словно желая облегчить задачу ученого будущего века и подтвердить за собой репутацию феномена, Гете помещает в седьмой книге своих воспоминаний личную концепцию религиозной космогонии. Триединые Элогим создают Люцифера как созидательную силу, но «он слишком сосредотачивался в самом себе, и все Зло пошло от его односторонности. В его бытии было все, что может дать концентрация, но ничего, что дает распространение». Человек был создан, чтобы восстановить равновесие, но «повторил судьбу Люцифера, и с тех пор весь естественный мир не что иное, как вечное отпадение и вечный возврат к первоисточнику».

Предвидя открытия своего великого соотечественника, Поэт высказывается в том смысле, что видит призвание и Благо людей в том, чтобы стремиться друг к другу, а безысходный Рок – в неизбежности финального одиночества.

«Рок – это политика!» – назидательно высказался при личной встрече с Гете один из выдающихся правоверных фаустианцев Наполеон Бонапарт.

Гете записал это без комментариев. За него ответил Фауст.

Н. Ярыгин. Эскиз Вальпургиева ночь. Иллюстрация к "Фаусту" Гете.

Н. Ярыгин. Эскиз Вальпургиева ночь. Иллюстрация к «Фаусту» Гете.

Поделитесь мнением

*